УРАЛЬСКАЯ ПРОЗА. КОНСТАНТИН НОСИЛОВ. БРОДЯГА

Рассказы и повести дореволюционных писателей Урала.

Носилов Константин Дмитриевич
(17 [29] октября 1858, Маслянское, Пермская губерния — 3 февраля 1923, Пиленково, Кубано-Черноморская область) — русский полярный исследователь, путешественник, этнограф, писатель, журналист. Основатель Общества правильной охоты.

Бродяга

Печатается по журналу „Юная Россия“, 1916 г., март.

Это было как-то осенью, еще во дни моего детства, когда я увлекался сбором грибов.

Грибы совсем недалеко росли от нашей Маслянки, — всего в каких-нибудь верстах двух расстояния, в прекрасном белом березовом лесу, под зеленой, нежной травкой, под полусгнившими темными листьями, пахнувшими этими грибами, под тенью высоких берез, почти не пропускающих лучей солнца. Тут было сыро, полутемно и глухо, как вообще бывает в таких огромных лесах, как бы затихших в своем величии, не пропускающих шума к себе, наслаждающихся полным безмолвием, укрывающих в себе разную птицу и зверя. Когда, бывало, заходишь в лес, — даже страшно делалось маленькому сердцу; уши невольно прислушивались к этой торжественной тишине, глаза пытливо всматривались в каждую тень, ложившуюся от дерева; какая-нибудь ветка, жалобно хрустнувшая под неосторожною ногою, уже бросала тебя в дрожь, в каждом кустике, казалось, вот-вот покажется зайчик… И никогда, никогда бы, пожалуй, не пришел в эту рощицу, если бы там не было таких сокровищ грибного царства.

Это прямо было какое-то царство грибов.

Но как ни соблазнительны были все эти боровики, масленики, грузди, в эту рощу ходить нам было страшно.

Страшно было потому, что дорога из нашего села к этой березовой роще была мимо кладбища с свежими и старыми холмиками могил, с новыми и старыми покачнувшимися крестами и с ветхой часовенкой. Хотя на этом пустынном кладбище никогда никого не было, разве только укрывшиеся от человека зайцы, прижавшиеся порою между холмиками, но проходить мимо него было все-таки очень страшно. Страшно потому, что нас с детства еще напугали няни разными сказками о привидениях.

Поэтому, когда меня особенно разбирала охота искать грибы и побродить в этой березовой роще, я обычно собирал чуть не всех своих сверстников по нашему переулку, и даже захватывал с собой девочек, которые не отставали от нашего брата.

В большинстве случаев это были: Ванька-Волчёнок, Гришка Осипов, Мишка-Кузнечёнок, Дунька — дочь соседа нашего, который жил на самых наших задворках, и иногда еще любимый мой товарищ по разным подобным экскурсиям в луга и леса — Васька-Горошинка.

Горошинкой мы звали его потому, что он вечно ходил и бегал такою мелкою поступью, что казалось, что он катится по земле как горошинка.

Собравши эту шумную обычную компанию, с корзинками в руках, с краюхами и шаньгами за пазухой, с батожками в руках, при помощи которых легче было разыскивать в траве грибные сокровища, вооружившись перочинным ножичком, я и отправлялся в этот березовый лес гожей погодой.

С шумом, гамом, с веселыми разговорами мы выходили из нашего проулочка, быстро проходили полевой дорожкой весь выгон с болотными кочками и надоедливыми пиголицами, которые знали нас за давнишних врагов, разоряющих их гнезда, немного затихали невольно, проходя мимо самого кладбища, и припускали во весь дух, завидев, наконец, высокую березовую рощу, и живо добегали до ее опушки.

Вглядевшись предварительно, нет ли на ней волков, мы робко вступали в этот лес и быстро забывали все наши страхи, рассыпаясь по лесу в поисках счастья.

Уже некогда было думать о чем-либо, кроме только грибов, которые тут же попадали нам под руку, вызывая громкие восторги нашедших.

Скоро мы совершенно забывали разные страхи, которые еще нам недавно мерещились, и лес, громадный березовый лес, словно оживал от наших восторгов и криков.

И чудно, хорошо было в этом лесу, откликающемся нам эхами, и все зайчищи выбирались поспешно из него и садились в задумчивости на опушке.

Сразу, в один дух, вперегонки мы проходили всю рощу, и через какие-нибудь полчаса уже светилась впереди опушка; мы выходили гурьбою на зеленую опушку и садились отдыхать у самой межи засеянного пшеницей поля.

Что за роскошь была эта высокая, покатистая, с зеленою травкою межа, с самыми разнообразными осенними листочками, цветочками, с видом на далекий неподвижный сосновый лес, на далекое, словно потонувшее среди полей, село с высокою белою колокольнею и с видом проезжей, оживленной теперь, в страду, дорогой.

Корзинки были почти наполнены; кто-то нашел ежа; кто-то разыскал на ветке гнездышко и забрал его с собой вместе с березовой тонкой веткой; кто-то разыскал белый душистый, редкий в наших лесах громадный гриб, который теперь осматривался самым внимательным образом и переходил из рук в руки.

Однажды, беспечно сидя на опушке, мы заметили, что на нас накатилась громадная, низкая, темная туча, которую мы из-за рощи и не заметили. При виде этого у нас сразу стало холодно на душе, и мы затрепетали. Девчонки прижались к нам и заплакали, и мы так было растерялись в первый момент, что не знали, что делать.

Разумеется, двинуться к селу не было уже ровно никакой возможности, между тем остаться в этой потемневшей теперь роще было еще того хуже. Что-то уже тревожно зашумело в вершинах осин, в вершинах берез как бы завыло.

Как вдруг кто-то нашелся:

— Ребята, айда скорее к Тимкиной избушке, надо спасаться скорее от тучи!

Все вскочили быстро на ноги при этом окрике и устремились, держась ручонками друг за друга, вдоль по меже к маленькой избушке, чуть заметно видневшейся на краю леса.

Избушка эта была ранее для нас недосягаемою, так как очень уже казалась нам далекою, но теперь было не страшно к ней двигаться, потому что она казалась нам единственным спасением, и нас отделяло только громадное поле.

Как мы бежали к этой спасительной избушке, нагоняемые черною тучей, уже погромыхивающей, я не помню, помню только, что нас подхлестывало свеженьким ветром по спине.

Как вдруг кто-то заметил, едва переводя дух, но радостным голосом:

— Ребята, в избушке кто-то есть из наших деревенских: вишь, как дымок поднимается из трубы!

Мы остановились от этого неожиданного радостного открытия и так припустились бежать, что за нами едва поспевали девчонки.

Вот недалеко и Тимкина избушка; мы видим ее низкую соломенную крышу, видим ее широкий навес; мы разглядываем уже ее маленькую дверь и еще быстрее туда устремляемся в ожидании кого-нибудь найти там из нашей деревни.

Открываем дверь, а там бродяга.

Настоящий бродяга-старик, с страшным лицом, замазанным сажею, с всклокоченной головой и в таком одеянии, что мы так и шарахнулись прочь.

Впечатление было такое сильное, что мы даже не крикнули, а тут же присели от страха.

Бродяга тоже, казалось, был поражен нашим неожиданным появлением; но, видя, что мы одни, что напуганы тучею, что в безвыходном положении, сразу нашелся.

— Не бойтесь меня, ребятушки, девушки, я хоть бродяга, но добрый…

Мы решительно не знали, что делать.

— Заходите в избушку скорее, — пригласил нас старик, и мы было сунулись туда, но остановились на пороге.

— Заходите скорее, а то стали, как овцы перепуганные! — рассмеялся старик, и это нас заметно ободрило, и мы тихонько, один за другим проникли в избушку.

Заманив нас туда, бродяга припер дверь самым обстоятельным образом и обратился к нам с речью:

— Что, испугались меня? Хотя я и бродяга, да тоже такой же человек, как все люди. Не бойтесь, не съем. Волки едят людей, медведи в лесу задирают человека, а не люди. Вы за груздочками, видно, пожаловали? Ну, что ж, это хорошее дело — грибы собирать, только не надо бояться ничего и в лесу. Лес что? В лесу божья благодать. Все в лесу есть: и ягодки вкусные, и грибочки. Ничего нет в лесу опасного, кроме разве только волка. Что волк? Видал я волков, сотни, поди, видал на веку своем, встречался даже с ними с глазу на глаз, а тоже вот и волки меня не съели. Днем волк очень опасливый: больно, больно он боится света. Вот ночью другое дело, темною ночью может и потревожить человека. А так, без волка здесь и ночью совсем не страшно: спи хоть прямо где на траве и меже, — никто не тронет тебя, потому что нет врагов здесь у человека. Не страшно зверей — зачем бояться человека, хотя меня, например, бродяги старого? Я сроду никого не обидел в лесу, даже не тронул ни зверя, ни птичку. Пусть живут себе да радуются красному солнышку и поют ему свои песни.

Мы было уже совсем заслушались этого разговорчивого старичка, когда он, сидя перед печью-каменкой, у маленького огонька, вдруг заключил свои слова отрадной для наших желудков, уже порядочно проголодавшихся, вестью:

— Ну, вот и картошки испеклись, поди, у меня; вот и поужинаем вместе с вами, ребятки. Разбирай картошку, ребята! Какая сладкая картошка у вас в поле — просто чудо! — И он разрыл золу, и мы двинулись к нему, заглядывая туда через его грязные плечи.

— Ну, что вы стали? Берите скорее по картошке, пока горяча, кушайте на здоровье и говорите спасибо деду!

Мы потянулись за картошкою, и какая же показалась она нам сладкая!

А когда после вкусной картошки он предложил нам сварить из наших грибов губницу, у нас прошли окончательно все страхи, и мы зашевелились.

— Бродяга-то какой, — шептали мы друг другу на ухо: — смотри-ка, смотри-ка, какой у него котелок, гляди-ка, гляди-ка, ребята, какие у него топанцы, — оглядывали мы его уже бесстрашно, и страшно хотелось поделиться этой новостью дома, в семье, что мы удостоились видеть такую знаменитую личность…

А бродяга как бы не замечал нашего удивления, ни наших испуганных глаз, и то ворошился с своим закопченным дорожным котелком, то вынимал что-то такое неожиданное из своих тряпиц, в виде соли и перца, то рылся в своем дырявом грязном мешке, разыскивая там ножик и ложку.

Все это было страшно для нас интересно, и мы было забыли уже тучу грозную, как она грянула вдруг и завыла под самой крышей.

— Постойте, ребятки, туча божья надвигается, в грозу нельзя разводить огня, может ударить молния и разнести всю нашу избушку, — важно заметил бродяга.

Но нам как-то уже не было страшно с этим простодушным разговорчивым стариком, и так как страшно хотелось поскорее губницы, то мы тут же приступили к очистке и к отбору грибов, предлагая ему все, что только было, на выбор.

Он с любовью осматривал наши корзиночки и рылся в них, как бы оценивая наши находки.

Белому груздю даже позавидовал старый бродяга.

— Вот это гриб! Вот это гриб! У нас, в Расее, множество этих грибов по сосновым и еловым лесам, а здесь их не видно. Это гриб! Если высушить его, повесить на ниточке у трубы, это даже годно в лапшу зимою. — И он понюхал с наслаждением этот с толстою ножкою гриб и обратно положил, как редкость, в корзинку.

Про масленики он как-то неохотно, неодобрительно отозвался.

— Это что? Это господское кушанье; у кого много масла скоромного, у кого сытое брюхо.

Но про боровик он отозвался самым одобрительным образом.

— Это тоже, ребята, штука: если высушить его, такой будет пирог зимой, что мое вам почтение! Самый превосходнейший пирог! Лучше пирога и не бывает!

Мы стали очищать отобранные им грибы, а он отправился к колодцу за свежей водой.

Как только затворилась за ним дверь, мы сразу заговорили.

— Ребята, какой бродяга! Ты видел, какая рубаха на нем? Даже не узнаешь — то ли она пестрядинная, то ли она из мешка! А штаны-то, штаны-то какие у него громадные, как у татарина! А топаки-то, должно быть, из сырой коровьей кожи.

— Какое коровьей! — перебил кто-то из товарищей: — прямо из кобыльей! Что ты? Наверно, лошадь где ободрал в лесу и сшил себе топаки[1], чтобы неслышно ночами ходить по лесу.

— Давай, ребята, посмотрим, что у него в мешке, — предложил кто-то, — так разгорелось наше любопытство, и так мы расхрабрились.

Но мы, однако, не посмели сделать этого, боясь оскорбить этим старика, тем более, что он оказался для нас таким добрым, хотя мешок этот давно уже нас занимал своей поместительностью, и нам даже казалось, что там у старика было, бог весть, что запрятано тайного от человека.

Только одно заставляло нас задуматься: старик, говоря с нами ласково, все нет-нет да посматривал на нашу девчонку Дуняшку. Она тоже робела от этого взгляда и жалась при этом за нашей спиной.

Что было в Дуняшке нашей замечательного или привлекательного, — нам было решительно незаметно: рубаха на ней пестрядинная в виде длинного дубаса, в белой косичке — еще зародыше ее косы — была какая-то вплетена ситцевая лоскутинка, а ноги были такие грязные, что даже Гришка Осипов, с своими замаранными ногами и обтрепанными штанишками, не мог соперничать с ней по поводу грязи. Куда лучше ее была другая наша подруга — Катя Сметанина, такая худенькая, но опрятная девочка, в ситцевом платьице; но бродяга как будто даже не замечал ее, посматривая из-за нахмуренных, нависших, страшных бровей только на нашу Дуняшку.

— Смотри, ребята, чтобы он не отобрал от нас Дуняшку! — заметил кто-то.

Но мы так вступились, стращая заочно бродягу, за Дуняшку свою, что она даже повеселела, видя наше горячее заступничество.

Скоро бродяга возвратился с водою в котелке, и мы под хлещущий проливной дождь весело занялись приготовлением теплого кушанья, которое было так кстати.

Дуняшка наша вызвалась, поощренная стариковскими на нее взглядами, сварить губницу[2], и на нашем маленьком очаге скоро закипела вкусная похлебка. Пока варилась она, старик продолжал нам рассказывать про то, как он недавно явился в наши края и поселился на зиму в этой избушке. Он говорил, как бы обрадовавшись вдруг возможности поболтать с нами, детьми, и посматривал на нас таким довольным взглядом, и нет-нет, притягивая кого-нибудь к себе, гладил по голове своей заскорузлой грубой рукою.

Бродяга говорил, что он недавно явился в наши места проходом из далекой лесной Сибири, что был уже в нашем селении, виделся кое с кем, и что ему разрешено здесь провести эту надвигающуюся лютую зиму; он говорил, чтобы его не боялся никто, что он просто бедный старик, пробирающийся на свою родную сторону, чтобы хоть еще раз увидеть ее и повидаться с родными, а потом умереть где-нибудь в ссылке… Рассказал нам, что он бывает изредка в нашем селении, но только тогда, когда мы преспокойно спим, а он пробирается, избегая злых людей и собак, к нам огородами, гумнами, ригами на задворки.

Он приходит в селение за милостыней, и хотя бывает темная ночь, хотя уже все спят, но он находит ее у добрых людей, нарочно выставленную то у окошечка клети какой, то и просто выложенной под вечер доброй и сердобольной хозяюшкой за окно, на примете. Там для него у доброй хозяюшки завсегда найдется какая-нибудь шанежка или кусочек мягкого хлеба или кружечка молока. И как бывает он рад этой находке, как трогает эта ночная милостыня, как после он молится за добрых людей, что они не забывают его, — совершенно чуждого им человека.

Все это было для нас совершенной новостью, и мы были удивлены, что ночью около нас блуждает этот страшный по виду старик, с своею грязной громадной сумою, и на него даже не лают наши сердитые собаки.

— Как же ты не боишься ночью ходить? — спросил его наш товарищ Тимка-Волчёнок.

— Зачем бояться бродяге ночи? Ночь для него — родная матушка: ночью он только и ходит за милостыней, чтобы не попасть на глаза худому человеку, ночью он только и пробирается на родину, чтобы не попасть как на глаза злому человеку.

И мы, слушая его, невольно жалели его, старого, обтрепанного, грязного, забитого самой жизнью, и недоумевали, как он ходит ночью как тень, как он не боится волков и воров, как он тихонько пробирается нашей Маслянкой, когда, кажется, не высунул бы носа своего из комнаты, не только что за ограду, в свой проулок.

Но как-то хорошо, отрадно было слышать, что в нашей родной Маслянке были добрые люди, которые тайно помогали ему, которые тайно выставляли где-то на полочке, за окном, нарочно для этого приделанной полочке, ночную милостыню — ставили крынку молока, клали там мягкие, вкусные шанежки, чтобы порадовать этого лесного человека.

А когда он разговорился потом, что он даже бывает тихонько в разных избах, где его полюбили хозяева, которым он как-то понравился, — это даже нас удивило. Но па поводу этого он заметил:

— Везде есть добрые люди, но больше зачем-то злых. Не будь добрых людей, — плохо было бы на свете. Только добрыми людьми и держится свет. Только добрыми людьми и поддерживается доброта в мире.

Таким людям он и отплачивал тоже своей добротою: то поработает им где в поле страдной, тяжелой, спешной порою, то поможет им где в лугах, когда они косят траву, то поможет им в лесу, когда они заготовляют себе на зиму топливо…

— Друг за друга — бог за всех! — сказал нам бродяжка по этому поводу, и рассказал один случай, как он помог в страду одной осиротевшей семье, которая было уже опустила руки от изнеможения, видя, что ей не справиться с крошившимся на поле спелым хлебом. Вдобавок он никогда ничего не требовал себе за труды, разве только черствый кусок хлеба.

Он так хорошо говорил, что мы все заслушались и даже не заметили, как прокатилась гроза и перестал дождь.

 — Ну, идите с богом, ребята! — сказал нам старик и вывел нас из избушки, где навстречу нам глянуло словно обмытое солнышко с радугой, поднявшись высоко-высоко в безоблачное небо.

Как хорошо было теперь в этом поле, сколько светлых, капель висело на веточках; где-то запела маленькая певунья-птичка.

Нам не хотелось расставаться теперь с этим стариком-бродяжкою, и, как бы сговорившись, мы стали звать его-в деревню.

— Пойдем, дедушка. Не бойся, никого у нас нет, ничего родители наши не скажут. — И у дедушки бедного даже слезы навернулись на глазах, так хотелось ему с нами, идти к селению.

Но как мы ни звали этого дедушку, как мы ни уговаривали, он решительно отказался.

— Куда мне с вами, ребятки, идти, видите, в каком ж рубище, только и можно ходить мне ночью!

При свете яркого солнышка одежда его показалась нам еще ужаснее, но мы обещали ему принести рубаху и штаны, непременно выпросив это у матушки, чтобы он на следующий раз пошел с нами в деревню.

И это обещание нас так утешило, что мы радостно простились с стариком, выведшим нас на самую проезжую дорогу.

— Прощай, дедушка! Прощай! Прощай! — закидали мы его прощанием и весело двинулись к селению, неся свою лесную добычу.

Разумеется, в тот же вечер все было рассказано дома, что было в лесу и в Тимкиной избушке, хотя под страшным секретом.

Впечатление от пережитого дня так было сильно, что я, помню, долго не мог заснуть в этот вечер: то мне мерещилось, что за гумнами тихонько идет этот старик, то, что он стоит уже у нашего кухонного окна и дожидается там милостыни, то один-одинешенек сидит в избушке и плачет. Плачет о людях и их довольстве и счастье, плачет о том, что он несчастный, о том, что он в рубище, о том, что одинок на этом свете…

Странное дело, меня что-то словно потянуло к этому старику, привязало к нему, и на следующий же день, как только поднялось высоко солнышко и не страшно было идти мимо кладбища, я один тихонько прокрался знакомой дорожкой в его избушку.

Как жутко было идти, как билось у меня сердце, когда я один приближался к этой молчаливой избушке, и как я, помню, обрадовался, когда она оказалась не пустой.

Старик встретил меня как старого знакомого, и, кажется, как будто даже обрадовался мне; но его смутило несколько довольно странное подаяние, когда я сунул ему в руку сверток сахарных сухарей вместе с щепоткой чаю и несколькими кусочками сахара.

Это была, кажется, моя первая милостыня, и старик даже на меня покосился. Он как бы узнал, что я взял ее тихонько от родителей, и отнесся к этому неодобрительно.

Я застал его за странным занятием, которое меня сначала удивило.

Он сидел в избушке, освещенной одним крошечным окошечком, на полу, окруженный светлой ржаной соломой. Он брал тихонько соломинку за соломинкой, внимательно осматривал их, измерял и острым ножом резал их на части, а затем, уложивши рядком на голом полу, что-то выплетал из них такое красивое, узорчатое, но что, я никак не мог сначала понять, потому, что застал его только что усевшегося за эту работу.

Я с удивлением смотрел на него, рассказывая новости нашего селения, разговорившись так охотно, чтобы занять этого бедного, сегодня молчаливого старика.

Как вдруг в его руках начала родиться необыкновенно красивая корзиночка, с узорными столбиками и такою блестящею соломинками крышкою, что я раскрыл глаза от удивления этому неведомому искусству.

Я удивился, что можно сделать из простой соломы, той самой соломы, которую мы подстилаем под ноги нашей скотине. Эта солома блестела в его корзиночке и отливала золотом; эта солома, смотря по излому, то делалась темною, то светлою.

Он показал мне одно такое уже готовое изделие, спрятанное у него в мешке, и у меня разбежались глаза.

«Вот бы маме», — подумал я, а старик словно понял меня, предложил мне воспользоваться такою корзинкой, чтобы я подарил ее кому из своих домашних.

Но у меня решительно не было чем заплатить; корзинка мне казалась громадной ценностью, редким украшением, и я было задумался о том, как ее взять, как воспользоваться таким сокровищем, чтобы было старику не обидно.

Но старик, словно заметив и это мое смущение, просто предложил:

— Возьми унеои с собой, подари там кому-нибудь дома… Может, сестренка есть, может, матушка не побрезгует моею работою нищенской. Я много делаю от нечего делать таких корзиночек и продаю их потом, кому понравится, пятак за пару. Кто пожелает — больше даст, вот и вся работа моя на старости! Молод я был — делал не это!

И он стал рассказывать, какой он мастер был, как все у него спорилось, пока не стряслось с ним несчастье и он не угодил в холодную Сибирь, в вечную ссылку.

Страшно, говорил он, ему было в этой далекой, суровой Сибири, страшно он тосковал на поселении, когда, наконец, не выдержал этой тоски и бежал.

Он сослан был далеко. Ему тысячи верст пришлось потом идти неизвестными ему дорогами. По пути жили какие-то дикари, с которыми страшно было даже повстречагься, так они были суровы и дики, и он напрямик шел пустынными лесами, чтобы только избежать этой встречи.

Немногим лучше было потом идти ему и вдоль сибирского большого тракта, где жили поселенцы: народ отчаянный, обидеть странника — дело было даже забавное, на бродяжек устраивались облавы. И он шел целые годы вдоль этого тракта, плетя вот эти корзиночки, чтобы заработать когда на хлеб, когда — на понюшку табаку от встречного проезжающего, который его никогда не обижал.

Он много мне рассказывал, и рассказы его были полны наблюдательности, и передо мной словно живая вставала в воображении эта Сибирь с ее странным разнообразным народом, со странными обычаями людей, населяющих ее на тысячи верст расстояния. А когда он начинал говорить про зверей, вспоминая свои встречи с медведями, волками, — даже страшно было его слушать.

Это был какой-то герой, только в рубище, пробивающийся на родину, чтобы посмотреть хоть одним глазком, как он говорил, хоть минутку одну на родное селение, на небо их голубое, ясное, на зелень родную, знакомую, послушать в небе поющего жаворонка, подышать тем воздухом, который наполняют ароматом липы…

Когда он говорил о родине — Малороссии, — даже жутко было слушать, слезы выступали у старика, он забывал свое плетение и уносился мыслью туда, где, быть может, не осталось у него теперь никого родного.

И я ушел от него, словно напруженный этими его воспоминаниями, милыми и страшными, и ночью мне грезились чужие, неизвестные страны.

Помню, когда я в этот раз робко возвратился домой и показался на глаза своей матери, ожидая упреков за долгое отсутствие, она ахнула, увидав у меня красивую соломенную корзиночку.

— Костя, откуда у тебя такая хорошенькая корзиночка? Кто тебе ее дал?

И я повинился матери в тайном свидании со стариком-бродяжкою, но она не упрекнула меня ни единым словом, а словно обрадовалась еще этому, принимая стариковский подарок.

Это меня ободрило, и когда я на другой день отправлялся к этому старику, она завернула мне такой сверток, что я пустился бежать, чтобы обрадовать старика этой посылкой.

С этого времени я стал посещать старика почти ежедневно. Он полюбил меня, и я проводил с ним почти целые дни за плетением корзиночек, слушая его рассказы.

И что это были за рассказы — интересные, неторопливые, полные неизвестной мне жизни! Я словно учился у этого старика географии, расспрашивал его подробно о разных людях, заставлял его рассказывать про природу, их окружающую, про зверей и птиц, про то, как живут люди в лесах, про то, как они катаются там на быстроногих диких оленях…

Печатается по журналу „Юная Россия“, 1916 г., март.

Примечания

1  Тапанцы, топаки — род обуви.

2 Губница — похлебка из грибов